– А ты не торопись, – проговорил, все так же улыбаясь, дядя. – Дело тебя касается напрямую. Думаю, для того мать тебя и звала сегодня, чтобы самолично объявить свою волю, да вот, видишь, я помешал.
– Судя по вашему отличному настроению, Сергей Петрович, интересы вашей семьи завещанное мне наследство ущемляет несильно, – со всей доступной ей ядовитостью произнесла девушка.
Она вдруг почувствовала себя ужасно усталой. Ей и в самом деле малоинтересны стали грядущие события. Куда лучше было бы, грустно подумала она, если бы вместо какого-нибудь заплесневелого куска кружева бабушка подарила мне последний час своей жизни. Она и хотела, да не вышло… Хорошо хоть на память останется письмо – то самое, с ее последними прощальными словами; предчувствовала, видно, что по-настоящему, с глазу на глаз, проститься не удастся…
– Разумеется, разумеется! Совсем не ущемляет! – громко рассмеялся дядя. – Надеюсь, у тебя хватило ума не надеяться ни на какие революционные идеи со стороны Веры Николаевны? Но, впрочем, обсуждать ее решения нам не подобает… Налей-ка мне кофейку, если еще не совсем остыл.
Сергей Петрович уселся за стол, накрытый Дашей к завтраку час назад, и придвинул к себе белоснежную тонкую чашку. Бабушка признавала только тончайший фарфор светлых оттенков.
– Остыл, – сказала Даша.
– Ну, наливай холодный, не подогревать же его, – поторопил ее дядя. Водрузил на элегантный нос очки, закинул ногу на ногу, вытащил из кармана листок бумаги и, взглянув на хмуро молчавшую все это время жену, снова улыбнулся: – И ты садись тоже, устала за эти дни. Да не нервничай так, на тебе же лица нет!..
Женщина молча повиновалась. А Сергей Петрович, откашлявшись, торжественным тоном начал:
– «Я, Плотникова Вера Николаевна, находясь…» – ну, это неинтересно, тут всякие формальности, а суть… где это?.. да, вот: «завещаю своей родственнице Дарье Александровне Смольниковой зеркало с комодом старинной работы начала девятнадцатого века, находящееся в моей единоличной собственности и не представляющее, помимо художественной, никакой иной ценности – ни материальной, ни исторической…»
Дядя поднял глаза на Дашу и прибавил:
– Тут уж мама погорячилась, наверное. Если есть ценность художественная, стало быть, и материальная есть, так ведь? Но не будем придираться… «Дети мои знают, где это зеркало находится, – продолжал он громко. – Обращаюсь к ним с просьбой: в точности и не откладывая исполнить мою последнюю волю».
Он аккуратно свернул лист и с комическим поклоном вручил его Даше.
– Бабушкино трюмо? – переспросила, не до конца понимая происходящее, девушка. – Но… Конечно, это такая память о ней, только куда же я его поставлю? У меня так тесно, а оно такое огромное…
– Дарья, какие приземленные мысли в столь возвышенный момент! – покачал головой Сергей Петрович. Впрочем, тут же посерьезнел, отхлебнул сразу полчашки холодного кофе и сказал: – Извини, дорогая. На самом деле, конечно, я напрасно ерничаю. Но и ты тоже должна нас понять: такие напряженные были эти дни, столько было маминых капризов… Знаешь, – доверительно понизил он голос, – я просто стараюсь держаться. Эта история с завещанием всех нас немножко напрягла, но и развеселила немало. И скажу тебе откровенно: если бы речь шла не о старом зеркале, а о чем-нибудь посущественнее, может, этот листочек до тебя и не дошел бы… Но, слава богу, не пришлось брать греха на душу. Так ты принимаешь наследство? – почти игривым тоном закончил дядя.
А Даша почти не слушала его. Перед ее глазами стояла сцена одного из последних свиданий с бабушкой – тогда она еще вставала, ходила, и однажды Даша застала ее перед старым трюмо в спальне. Вера Николаевна приблизила к зеркалу лицо, напряженно вглядываясь в свое темное, размытое отражение, и водила по щекам пуховкой, как, должно быть, тысячи раз делала в молодости… «Старая… Совсем старая! – вздохнула она глубоким, прерывистым вздохом и обернулась к девушке: – Дашенька, знаешь ли ты, когда человек становится по-настоящему, отчаянно старым? Только когда на земле уже не остается людей, которые знали его молодым. Больше нет никого, кто бы помнил меня не морщинистой старухой, а девочкой с косичками или молодой красивой барышней… никого. Только это зеркало. Только оно… и в нем – мои отражения…»
– Даша! Да ты не слушаешь меня, что ли?
– Слушаю, дядя, – усилием воли вырвавшись из тенет памяти, проговорила Даша. – Я все слышу. Я возьму его.
Несколько следующих дней слились для Даши в одну сплошную серую, тоскливую пелену. Она помогала родственникам оформить какие-то необходимые бумаги (Веру Николаевну, по ее собственной просьбе, решено было похоронить на Новодевичьем, рядом с мужем-академиком, а это оказалось непросто и требовало многочисленных усилий и хлопот), звонила дальним знакомым, сообщая им о происшедшем, и еще – набрасывала по дядиной просьбе эскиз памятника. Нужно было встретить в аэропорту Бориса Петровича, старшего бабушкиного сына, который почти безвыездно жил теперь за границей; заказать цветы; продумать меню поминального ужина… ей вообще казалось, что все мыслимые и немыслимые заботы по организации печальных бабушкиных проводов свалились именно на ее, Дашины, плечи.
Ну и, конечно, при этом необходимо было хоть ненадолго показываться на работе и… Что еще? Ах да! Улучить минутку и хоть однажды встретиться с Игорем.
Ему хотелось, разумеется, заехать к ней, но сейчас у Даши не было сил ни для ночных задушевных разговоров, ни тем более для любовных объятий. Поэтому договорились вместе выпить кофе в любимой Дашиной кондитерской – она была сластеной, и Игорь вечно умилялся детской ее способности заедать неприятности шоколадкой. А Даша никогда не объясняла ему, что так может поступать только с мелкими неприятностями – о глубоких своих печалях ей и в голову не приходило ему рассказывать. Таков был установленный им самим стиль отношений между ними – отношений уже пятилетних и при этом легких, необременительных, почти невесомых.